О своем другом деде, Папкове Павлине Сергеевиче, я знаю из воспоминаний моей мамы, Папковой Милицы Павлиновны (1905–1996). Он не был потомком древнего дворянского рода, как А. Н. Смольянинов, но прожил жизнь не менее достойную. Одному суждено умереть в возрасте пятидесяти трех лет, другому было пятьдесят семь. Мама прожила долгую жизнь, полную тягот и лишений, однако с годами не утратила интереса ко всему окружающему и бережно хранила память о прошлом:
«Отец папы был крепостным крестьянином, но к тому времени, когда родился папа, пришло уже “освобождение крестьян”. Когда папа умер в 1920 году, ему через неделю должно бы исполниться пятьдесят семь лет, значит, родился он году в 1863-м.
Родных папы я не помню, да и не знаю, бывали ли они когда-либо у нас. Знаю только, что по желанию священника у всех этих крестьянских детей, за исключением одного Ивана, были необычные в этой среде имена: Серафим, Павлин (папа), Вениамин. Все, кроме папы, были крестьянами.
Павлин Сергеевич Папков с супругой Марией Владимировной
Вставал папа раньше всех и как-то между прочим начинал работать: затапливал печи голландские (а их было три), поднимал в комнате, которая называлась залом, занавески на шести окнах, подтягивал гири на часах и т. д. Почему он это делал, я не знаю. Была и кухарка Екатерина Степановна, и Груша, и очень часто призывалась монашка Лукерья, но… это было папино дело. Понятно, и дровец он тоже любил наколоть, и снег почистить.
Человек он был очень доброжелательный, и малейшее проявление способностей и старания у подчиненной ему молодежи вызывали не только радость, но и восторг. Хорошо представляю себе картину: мама сидит за машинкой (а она очень хорошо шила и одевала нас с сестрой как куколок), а папа сидит рядом и рассказывает, какой молодец, какой умница, какой талант, наконец, Ваня или Вася. Мама снисходительно улыбается: на той неделе папа то же говорил про Петю.
Каждое лето в большом сарае (был еще маленький, дровяной), где масса старых вещей — и шкаф, и кушетка, и кровать, — жили три-четыре парнишки лет двенадцати — четырнадцати. Там было телефонное царство. Разбирались и собирались старые аппараты, что-то доводилось, что-то куда-то проводилось, в сад тянулась проводка. Ребята эти были сыновьями и братьями папиных рабочих (теперешнее ФЗУ? ПТУ?)
Сам с трудом дойдя самоучкой до постижения своей профессии, папа делал что мог, чтобы помочь этим ребятам. Звал он их, как и нас, своих детей, мухоморами, был с ними ласков и требователен. Как они кормились, не знаю, думаю, голодать не приходилось. Самое трудное для папы было урегулировать вопрос телефонного ученичества с женщинами нашего дома. Очень хорошо помню беседы и дипломатические переговоры папы в один прекрасный зимний день. Зимой оставлялось один-два человека и переводились они на кухню. Там царствовала Екатерина Степановна (Е. С. далее). Сын ее Сеня был в ученьи у портного (видно, это сулило ему более хлебное дело, чем папино ученье).
— Знаешь, Павлин, — сказала мама, — придется тебе самому подыскивать кухарку, Екатерина Степановна отказывается работать. Мальчишки такую грязь развели со своими проводами… Вот подумай, пожалуйста.
Папа вызывает в свой кабинет (мы так любили сидеть там на кушетке у зеркала теплой печки!) ребят и вводит их в курс дела. Надо все убрать, надо предложить самим помыть пол, надо почаще спрашивать: не надо ли, Е. С., чего-нибудь Вам помочь, принести, сходить, разжечь?.. Нам бы до Рождества додержаться, программу кончить. А с весны можно думать о работе…
После обеда у Е. С. разговоры с мамой о завтрашнем дне. Папа заводит разговор о Сене, что его давно не видно и т. д. Ну, хозяин не отпускает, это ничего — папа сам зайдет, попросит, и хозяин отпустит. Да, в ученьи нелегко… Уж Вы, Е. С., моих мухоморов не обижайте. Надо ведь им, сами знаете… учиться. Так, я завтра зайду к Сениному тирану. И как же мне было приятно, когда однажды, будучи уже студенткой, на общефакультетской лекции в большой аудитории, куда собиралось человек пятьсот, я сидела радом с парнем в серой папахе, который оказался моим земляком и, увидев мою фамилию на тетради, спросил, не родственница ли я Павлину Сергеевичу. Узнав, что я его дочь, он рассказал, как в его семье уважали этого хорошего человека. “Сколько людей только из нашей семьи он вывел в люди”. Я даже запомнила фамилию этого парня — Ададуров, хотя встречаться приходилось издали — на общих лекциях и собраниях.
По положению папа отвечал за большой отряд женщин-телефонисток, которые работали на этой нелегкой работе, где внимание, напряжение слуха сильно отражались на нервах. Все они очень дорожили работой, т. к. женщинам предоставлялось мало работы — вот телефонистка, телеграфистка, учительница начальной школы, медсестра (тогда они назывались сестры милосердия). Высшее образование среди женщин только начиналось.
И вот звонит папе (помню, номер нашего телефона был 109) какой-нибудь “чин” и жалуется, что его долго не соединяли:
— Уж не болтают ли они там? — и просит принять меры, да построже.
— Да, да, конечно, выясним, примем меры… — и обязательно тут же пару фраз о трудности этой работы, как будто “чину” на это не наплевать.
А потом он звонит на станцию, выясняет, кто дежурил, и почти извиняющимся тоном спрашивает, как же это случилось… Всегда у меня было чувство, что папа очень не любил сюртуки, мундиры, фраки, манишки, галстуки… — все, соответствующее официальному положению. И позднее, после революции, это подтвердилось: он был счастлив сбросить с себя все это внутренне несвойственное, внешнее, чуждое. Он просто испытывал наслаждение от того, что может ходить в косоворотке, сапогах, без фуражки с кокардой. Внешний демократизм гармонировал с его внутренним демократизмом.
П. С. и М. В. Папковы с дочерьми Милицей (слева) и Тамарой
Совершенно не помню дат, но советское правительство обратилось тогда к населению с призывом дать одежду, обувь, теплое белье на фронт (шла Гражданская война). Папа считал, что он имеет право оставить себе максимально две пары обуви — одни сапоги и одни штиблеты. Споров о других вещах с мамой я не помню, наверно, решили, что лучше их вести в отсутствие детей.
Мне случилось встретиться в тридцатые годы со старым коммунистом Вениамином Иосифовичем Ермощенко (впоследствии он погиб в ссылке), и тот рассказывал, что в течение некоторого времени в 1905 году он прятался в нашем доме. Думаю, что, конечно, это было делом папы, а не мамы. Почему так думаю? Дочь разорившегося мелкого помещика-дворянина Владимира Лошкарева из г. Ливны Орловской губернии, она все-таки всегда ставила себя над простонародьем безо всякого на то основания. Революция ей была ни к чему. В 1919 году к Орлу подходили белые. Папа к тому времени занимал более ответственную должность — был начальником технического управления связи округа и должен был стать во главе группы, эвакуирующей почтово-телеграфно-телефонное имущество в Москву. Папа принес справку-ходатайство оказывать содействие семье эвакуированного и уверял, что уезжает максимум на два-три месяца, т. к. белых, конечно, прогонят и будет возможность вернуться.
Мама справку спрятала куда-то далеко и, уверенная в том, что белые победят и останутся, советовала папе перейти где-нибудь линию фронта, чтобы “не было поздно”. Так трудно писать. Пишу о папе, а создаю обвинительный акт маме. Но как мать-то она была хорошей, она всего лишала себя ради нас, не на словах (как бывает!), а на деле: не спала ночами в наши болезни. Она была мамой.
Папа оказался прав, и к новому, 1920 году красные вернулись. А папина справка понадобилась нам гораздо раньше, т. к. белые пробыли в Орле всего неделю и от Орла покатились вниз.
Нарушив план, хочется мне досказать уже о том, что было у нас при белых, хотя это и неприятные всячески воспоминания. Красные покинули город, и с минуты на минуту мы ждали прихода белых, ждали и боялись. Мы с сестрой залезали на забор и подглядывали, что там делается. Сестре Тамаре было двенадцать, а мне — четырнадцать. И вдруг к нашим воротам подъехали два белых офицера, и один из них оказался двоюродным братом Витей. Это был сын папиной сестры Валентины. Она была замужем за немцем-садоводом, и я когда-то ездила с папой к ним в Курск.
В памяти остались какие-то необычайные яблоки, большой сад, шалаш, мед, ульи. Витя у нас бывал изредка, и мы, девчонки, звали его “розочкой”, в отличие от Пети, маминого племянника, прозванного нами “ленточкой”. Возможно, мы все трое (ведь у нас воспитывалась кузина Валя) были немного влюблены в обоих. Витя — белый офицер. Это было неприятно очень. Я твердо была за красных.
Маму, конечно, устроило, что никто нас не тронет, мы под защитой. Но все было ужасно. Рядом с нами были с одной стороны казармы, а со всех остальных — сады, переходящие в сады с другой улицы, т. к. заборы были разобраны на дрова.
В казармах были запасы продовольствия, и эти “защитники святой Руси” притащили в наш сарай (тот самый, где учились мухоморы) разные крупы и торговали ими. Естественно, мама получила их безвозмездно.
Я не знаю, называется ли мародерством то, что делали эти офицеры, но на душе было пакостно. Я не знаю, на какой день я сбежала из дому через сады и два дня пролежала в собачьей конуре. Никого не было ни видно, ни слышно. И вдруг в этой тишине раздались крики, вопли, летели вещи, слышались рыдания. Оказывается, это солдаты победившей своих братьев по армии все еще справляли победу. Как ненормальная, я бросилась домой и притащила офицера, чтобы прекратить этот кошмар. Что сделали потом с солдатами, не знаю, но с появлением офицера сразу все прекратилось. Бедная мама! Что она пережила! А ведь я не думала о ней — я на нее сердилась. А она, наверно, уже хоронила меня.
Наш преподаватель Закона Божьего (в первых классах я училась в гимназии) отец Аркадий, настоятель вокзальной церкви, встречал белых колокольным звоном. На плацу был парад под командованием генерала Май-Маевского. Были грабежи, насилия… Гражданская война. Много мы повидали с самого детства.
Милица Павлиновна Папкова, Институт мировой литературы АН СССР, 1940
Наш сад отгораживал от двора казарм небольшой забор. Через этот забор солдаты перелезали и рвали груши. Папа не хотел делать забор выше и учил нас не бояться солдат. А однажды сумел договориться, что сам даст и груш и яблок, когда они поспеют. Так и было. Еще о папе. После смерти мамы, которая умерла от тифа весной 1920 г., он стал нам и папой и мамой. Сам ходил на рынок, все покупал, нанял какую-то шведку “и готовить и воспитывать”. В ноябре он поехал за дровами, в теплушке подхватил возвратный тиф и крупозное воспаление легких и в четыре дня умер. Смерть папы была очень тяжела для нас, настолько тяжела, что мы даже не плакали. Случилось это в начале ноября, а заплакали мы с сестрой впервые только под новый, 1921 год. В четырнадцать лет я осталась в семье за старшую, училась и работала машинисткой».
Надеюсь когда-нибудь опубликовать мамины воспоминания целиком, а пока приведу некоторые факты из ее биографии. В 1923 году мама уехала в Москву, где поступила во Второй московский государственный университет на педагогический факультет литературно-лингвистического отделения, западной секции французского цикла. Учебу она окончила в 1928 году. В 1930 году вышла замуж за Искринского Михаила Ивановича и родила дочку Аллу. С 1932 по 1933 год работала в ВОКСЕ (Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей) сначала секретарем заместителя председателя общества, а затем референтом романского сектора. В 1936 году поступила на работу в Институт мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР библиотекарем-библиографом французского кабинета. В этом же году она вышла замуж за Смольянинова Геннадия Алексеевича, который, как уже было сказано выше, работал в ИМЛИ старшим научным сотрудником. 27 октября 1937 года мой отец был арестован органами НКВД. Об этих трагических днях мама написала в воспоминаниях:...
«Сталинизм принес несчастье многим моим соотечественникам, уничтожил много честных, преданных родине людей. Все думали: “Кто же следующий?” В мое семейство несчастье пришло в ночь с 27 на 28 октября 1937 г. Мы жили тогда в центре Москвы (на улице Станкевича). В нашей густо населенной коммуналке, где жило восемь семей (тридцать шесть человек), раздался звонок. Два сотрудника НКВД в сопровождении дворника показали ордер на обыск и арест моего супруга — Геннадия Алексеевича Смольянинова. Он, как и я, работал в Институте мировой литературы им. М. Горького АН СССР. По службе он был связан с секретарем Горького — П. П. Крючковым, готовил материалы для музея, который должен был открыться к ноябрьским праздникам. Гена был знаком с первой женой Горького — Екатериной Павловной Пешковой, пользовался ее доверием. Е. П. Пешкова передала много автографов Горького в архив и музей. Во время обыска Гена мне говорил: “Ты не волнуйся, мы поговорим, и меня отпустят. <…> Ведь я ни в чем не виноват!” Пришедшим его арестовать сотрудникам НКВД он показывал свою статью, написанную по случаю годовщины смерти Горького. Как будто бы статья могла его спасти. Подобно утопленнику он хватался за соломинку. Моя семилетняя дочь Алла проснулась и ничего не могла понять. Геннадий ей был отчимом, но отношения их были хорошими. В руки сотрудников НКВД попал “договор”, заключенный между Геной и Аллой, в котором было “зафиксировано”, что она должна слушаться (определялись и некоторые ее обязанности по дому), а он обязуется в день зарплаты приносить что-нибудь вкусное. <…> И этот “документ” был аккуратно прибран и унесен сотрудниками НКВД. Разумеется, я много плакала, а Алла “анализировала”: “Мам, ты не плачь! Если он не виновен, его отпустят, а если виновен — разве нам нужен такой!” При обыске взяли и мою записную книжку, в которую я положила талоны на дрова (у нас была печка). Дубликаты талонов не выдавались, так что нам предстояло мерзнуть всю зиму. Я была на восьмом месяце беременности. Через 3 дня после ареста мужа, 31 октября 1937 г., я ушла в декретный отпуск. 7 декабря родилась моя младшая дочка — Марина. Гена исчез бесследно. Он никогда не увидел своего ребенка, даже не узнал, сын или дочь у него. Марина тоже никогда не видела своего отца. С детства она знала его только по фотографиям. Когда ей исполнилось три месяца, ее отца расстреляли».
Но эти воспоминания мама написала много позже, а 31 декабря 1940 года она шлет новогоднее пожелание бабушке: «Желаю Вам того же, чего и себе на Новый год: получить хоть две строчки издалека». Но отец в это время находится дальше, чем думала мама. Оттуда получить две строчки невозможно.
В сентябре 1940 года мама поступила в аспирантуру ИМ Л И («без отрыва от производства»). «Теперь моя аспирантская работа — часть общей и, ведь если я имею свободный от работы понедельник, спросят с меня, и мне не поздоровится, если не сдам аспирантские экзамены. Это не то что раньше — была вольной птицей. На ученом совете будет утвержден план сдачи всех экзаменов и тема диссертации — “Новелла Мопассана”», — пишет мама в Рязань бабушке. Она успешно сдала кандидатские экзамены по английскому и немецкому языку и по философии. Готовится к экзамену по теории литературы. В это время она является младшим научным сотрудником ИМЛИ. 22 июня 1941 года она должна была поехать к Л. И. Тимофееву в Пушкино на консультацию, а 30 июня — сдать экзамен по теории литературы. Но началась война. ИМЛИ был эвакуирован в Ташкент. Мама в середине ноября 1941 года приехала туда вместе с коллегами. В Ташкенте она решила продолжать заниматься: «В аспирантуре безотрывной я продолжала состоять. Философия и языки были сданы. Надо было сдавать теорию литературы — колоссальнейший курс. Л. И. Тимофеева в Ташкенте не было, но можно было сдавать Е. Б. Тагеру. Готовилась к экзамену, писала диссертацию». Но судьба была против диссертации, 6 февраля 1942 года маму арестовали. Она провела полтора года в тюрьме, где заболела туберкулезом и цингой. Она теряла сознание на прогулке. Ее приносили в обморочном состоянии из туалета сокамерницы. Она вспоминала о своем освобождении:...
«17 июля 1943 года я вышла на свободу. Чисто физическое ощущение опьяняющее. Небо никогда, казалось, не было таким голубым, солнце таким сияющим, арыки такими прохладными. Такой счастливый день оказался и очень несчастным: я узнала о смерти моей младшей сестры Тамары (замечательного человека и друга). После Ленинградской блокады Тамара в 1943 году приехала в Ташкент, просила тюремное начальство дать ей свидание со мной. Но ей отказали. А через месяц она умерла в возрасте тридцати пяти лет от тифа».
После тюрьмы маму восстановили на работе в ИМ ЛИ. Когда она пришла на работу в первый раз, то упала в обморок: очень была истощена тюрьмой, туберкулезом, недоеданием, цингой (из тюрьмы в тридцать семь лет она вышла без зубов). Коллеги заботились о ней, ежедневно выносили во дворик дома, в котором жили, раскладушку, и мама отсыпалась на воздухе, которого ей все время не хватало. Конечно, ни о какой диссертации уже не было речи. Нужно было выжить. После тюрьмы мама работала в ИМ Л И главным библиографом. Она была первоклассным специалистом, многие «западники» (ученые, исследующие западноевропейские литературы) обращались к ней за консультациями, за помощью, и она всегда была отзывчива к их просьбам. Об этом свидетельствуют многочисленные книги, подаренные маме учеными ИМЛИ с трогательными благодарственными автографами.
Поэт Булат Окуджава (его отец был расстрелян в 1937 г., а мама провела в ГУЛАГе семнадцать лет) написал в 1983 году стихи, которые близки мне:
Собрался к маме — умерла,к отцу хотел, а он расстрелян,
и тенью черного орла
горийского весь мир застелен.
И, измаравшись в той тени,
нажравшись выкриков победных,
вот что хочу спросить у бедных,
пока еще бедны они:
собрался к маме — умерла,
к отцу подался — застрелили…
Так что ж спросить-то позабыли,
верша великие дела:
отец и мать нужны мне были?
…В чем философия была?
Этот вопрос мучает меня до сих пор. Советская власть отняла у меня деда, отца, обрекла на страдания мою маму. Но хочется верить, что лучшие помыслы наших предков найдут воплощение в делах потомков. К счастью, и род Папковых не пресекся. В Москве живет внучка М. П. Папковой — Ольга Искринская. В Санкт-Петербурге эту ветку продолжает внучка маминой сестры Тамары — талантливая поэтесса Тамара Попова. У нее две дочери и внук. Невольно вспоминаю замечательные слова Ивана Алексеевича Бунина: «Мое зачатие произошло не только в те девять месяцев, когда я находился в утробе моей матери. Мое зачатие — и в моих дедах, прадедах, пращурах. Ибо они — это тоже я».